
Брошенька

Бычевский Александр
Брошенька
Костомаров околачивался вокруг да около и спотыкался, когда приглядывался к ценнику. Брошь приглянулась ему неделю назад, а сэкономленных и присланных денег все равно не хватало.
– Купи меня, – манила русалка голосом Павлова, который был вынужден находиться подле майора, на случай, если тот снова забудет, кто он такой. – Ну, сколько можно? Из плена завтра уезжать, а ты все мнешься и мнешься! Я щас сам ее куплю!..
Павлов врал и не краснел. Каждая собака в лагере пленных знала: он проиграл даже взятые в долг у Серебренникова. И если ничего не наскребет, чтоб отыграться, то по приезду в Москву придется уплатить. А сколько таких должников? Одному Серебрянникову известно. День-другой, не больше недели, и он станет богатейшим полковником империи.
– Дороговато, – неуверенно произнес Костомаров, а сам все не мог отвести взгляда от изумруда меж грудей русалки. – Но красота-то какая, а?
– Красота-красота, а купит ее Серебряников! Ты ж хотел сестре подарок привезти, чтобы она с мужем покумекала… Ай ладно! вижу, что ты ни черта не помнишь…
Костомаров растерянно озирался по сторонам и вместо подсказки отыскал хитрую улыбку хозяина лавчонки. Старикашка привык, что Костомаров любовался брошью, которую другие обходили третьим рядом. Солнечные лучи поглаживали волосы русалки, цветные камешки причудливо искрились, и Костомарову в них чудилось спокойствие, понятное только ему, а потому как заговоренный снова и снова возвращался в лавку.
– Отдам за двести! – почти без акцента выкрикнул старикашка.
Не думая о щедрости, а уж тем более о торге, Костомаров залез в карман, погладил купюры, и шепотом поблагодарив за службу, протянул старику, который улыбнулся не так широко, как Павлов.
– Эге, купил вещицу! – радовался Павлов, рассчитывая, что Костомаров подкинет на отыгрыш.
Старикашка не отпустил Костомарова без красивого футляра для броши, который обошелся еще в десять йен. На радостях от выгодной сделки, Костомаров вручил Павлову купюру в пять йен, а затем махнул рукой и дал ещё две таких же.
– Теперь моя очередь смеяться, – погрозил кулаком в сторону лагеря Павлов, но по прибытии увидав, как Серебряников выиграл портсигар, решил дождаться, когда уедут из Японии. Уж больно полковнику везло на чужбине, будто и взаправду душу продал.
Солдаты возвращались уставшими и стреляными, а потому плевали на новости о грохоте в Москве. Плевали на все эти народные настроения. Приближалось неминуемое: поезд мчался в мясорубку домашнего быта, который издали казался забытой наукой, и мужикам не хотелось брать уроки у недовольных теток. Переменились даже романтичные натуры, чьи жены, по рассказам, были то героинями сказок, то единорогами. Никто больше не поглаживал затертые до дыр фотографии, которые месяцами дарили надежды. Чаще и чаще от вагона к вагону звучал один и тот же вопрос: «Когда будет остановка, чтоб достать водки?» Остановка была во Владивостоке. Там произошло, чего и следовало ожидать. Когда поползли новости, что состав за составом поедут пленные: треклятые перекупщики решили продавали ящик втридорога! Но что поделаешь, хотя бы продавали… И приходилось солдатам занимать у Серебренникова, который все записывал и записывал. Записывал и записывал. С каждой записью алчность обманывала восприятие, показывая цифры, которые умножатся на два, стоило только сесть за карты. А почему на два? Он даже знать не хотел, уж больно казалось это логичным и самим собой разумеющимся. К средине пути от хладнокровия Серебрянникова не осталось и следа. Он нервозно закусывал губу, давая себе слово сыграть всего разочек, чтоб слегка приумножить еще не возвращенное. Может, два, чтоб обобрать солдат до нитки. Может, три. Не все же у него брали в долг? А значит, цифры могут умножиться не на два, а, черт возьми, на десять! В черных от жадности глазницах пробудилось пламя. И не проглатывало оно только брошь. В основном потому, что Костомаров любовался ею по ночам, когда играли на такие суммы, что Серебряников выл от счастья, выжимая пот из выигранных купюр.
Услышав вой, Костомаров настороженно приглушал керосинку, отворачивался от койки Павлова и доставал футлярчик. Затем боязливо оглядывался, словно кто-то из проигравшихся только и ждал, чтоб выкрасть брошь. Убедившись в приватности, он открывал футляр, задерживал дыхание и осторожно вглядывался в блеск крошек-камешков. Каждый раз казалось, русалка только вылезла из воды похвастаться красотою. Отрадно было на душе Костомарова, покуда не объявлялось воспоминание, что с русалкой придется расставаться. Зато, как сестрица обрадуется, можно будет не переживать о будущем! А то этих майоров в Москве, ждущих повышения… «Да к черту!» – расстраивался Костомаров, тяжело выдыхал и с горечью захлопывал футляр, надеясь, что воспоминание не объявится завтра. И оно не объявлялось. А потому он аккуратно поворачивал футляр к окошку и вместе с русалкой разглядывал звезды, гадая, о чем думала маленькая? Вид у неё трагичный. Лицо вытянуто, глаза широко раскрыты, точно через секунду случится неминуемое. «И что такое это неминуемое?» – спрашивал у ночи Костомаров, но из-за стука колес не слышал ответа.
Бывало, доставал футляр и днем, когда на стоянках офицеры гнали солдат курить на перрон, а то от дыма резало глаза. Те только и рады: воздухом подышали, покурили и водки раздобыли – красота! Те, кто стояли под окнами, гремели байками и осатанело ржали, будто царь велел в крупных городах за смех казнить. Костомарову казалось, от солдатских баек личико русалки становилось грустнее и грустнее. Он старался поднять ей настроение, рассказывая, что шутки ради придумал байку, и та разлетелась по всем составам. Мол, один ловкач за полпути умыкнул столько курей, что будь другие времена, его бы каждый день до старости казнили. И бегали солдаты, повторяли подвиг, подсчитывали, сколько раз с головой расстались бы… Другая байка была не выдумкой вовсе: один полковник на долгих стоянках отправлял солдат воровать сено и по прибытии в Маньчжурию продал его, а то там кони с голоду передохли бы. Заработал ни много ни мало, а тысячу рублев, которые тут же домой отослал.
Павлов возвращался, подкрадывался и выкрикивал, что Костомаров всякий раз футляр чуть не ронял:
– Что, Константин Григорьевич к койке прирос, боишься, азарт проймет? – и смеялся, толи по-доброму радуясь, что хоть чья-то фамилия не попала на карандаш Серебрянникова, то ли зловеще прицениваясь к броши и представляя игру с ней на кону.
– Да я все понять не могу, чего он так цену сбросил?
– Услыхал небось, что мы назавтра уезжали, и решил, что за нее никто так много не заплатит, вот и решился, – без капли злорадства отвечал Павлов и добавлял: – А может, краденная?
– Краденная, это, конечно, нехорошо… Но красивая какая, а?
Павлов неуверенно улыбался, кивал, как ребенку, которого не хотелось обижать, но тот видел страх в глазах и не понимал: а чего бояться? А боялся Павлов одного: вдруг после контузии Костомаров навсегда блаженным останется? Улыбался русалке, точно живой. Не помнил, как кричал «в атаку!», да так, что японцы разбегались. А теперь он часто рассеяно смотрел в пространство, словно пытался сосчитать мошкару. Павлов заботливо спрашивал: «Что-то мерещится?» Костомаров многозначительно кивал и утыкался взглядом в другое место снова считать. Хоть врачи ничего не обещали, но Павлов таил надежду однажды взглянуть на Костомарова и понять по глазам – он снова тот, за кем можно пойти в атаку.
До Москвы оставалось два дня ходу, и Павлову, наконец, удалось обыграть Серебрянникова. Весть разлетелась по всем вагонам, и даже Костомаров отправился в злосчастный шестой, дабы посмотреть на полковника. Однако, как ни старался, а не получалось, накурено было —дальше локтя не видать. Гвалт стоял такой, что мыслей собственных не услыхать, и все же Серебрянников докричался и потребовал, чтоб на стоянке все до единого вышли курить. Солдаты и так собирались, водка-то не деньги, которые переходили из рук в руки, она после третьей пары заканчивалась. Они уходили, дразнясь «Серебрянников лишился серебряников», кто-то ставил рубль, что полковник в петле удавится, когда проиграет все нажитое. Павлов ставил десять, потому что слыхивал, как Серебрянников говорил другому полковнику, как удавится, если проиграется.
– Стой, Кость, не уходи, – задыхался от злобы Серебрянников. Он силился держать лицо, все-таки воробей стреляный, а потом как вдарил кулаком по столу, зверски выругался и взглянул так, что Костомарову сделалось страшно. – Чтобы этот… обыграл меня? Да в жизни не поверю! Он жулик, черт его раздери, я тебе говорю, жульничал! Ты это, брат? помоги поискать, где эта скотина карты прячет, а я в накладе не останусь, ты же меня знаешь?
Костомаров неуверенно кивнул. При взгляде на Серебрянникова ему хотелось произнести слово «друг», да язык не поворачивался. Страшило, как за долю секунды человек стал одержимым. Раньше строгое офицерское лицо с благородным подбородком – внушало уважение, теперь же походило на морду изголодавшегося зверя, оно осунулось, губы скукожились, щеки впали, а вместо огней азарта в глазницах поселилась злоба. Серебрянников порыкивал, часто дышал ртом. Взгляд, который в сторону не отводил, даже когда врагов руками давил – отныне вечно находился в движении. А когда углядывал что-то подозрительное – вонзал туда когти, рвал матрасы и неустанно повторял: «Не могло быть у этой скотины таких карт!» – и с каждым разом фраза звучала отрывистей и злее. Костомаров побаивался, как бы Серебрянников не выхватил саблю и не исполосовал Павлова, когда тот вернется. Но вместе с Павловым вернулись и солдаты. Серебрянников силился вернуть благопристойный вид, но как ни старался, а по взгляду было ясно – промотается, а коль азарт не обуздает, так будет играть, пока в долги не влезет или сдуру, никого не позовет на дуэль.
– Ну что, Викентий Афанасьевич, еще? – усмехнулся Павлов.
Серебрянников не отвечал по-людски, кивал и выл от нетерпения, и даже низшие чины не боялись смеяться при виде его отчаяния. Но взгляда боялись, многим хотелось бы вернуться на перрон, да поезд уже тронулся.
Поначалу Серебрянникову не везло. Низшие чины и солдатики, услыхавшие о происходящем, набивались в вагон. Мест не хватало, но оно и не требовалось. Слово «бессребреников» звучало так громко и часто, что посыльный донес ее до машиниста, который, вспомнив, как высокомерно с ним говаривал полковник, велел поставить десять рублев на то, что он проиграется в пух и прах.
Ставки росли не только за столом. Как только Серебрянников урвал банк в пятьдесят рублев, он окинул солдат хищным взглядом. Бедняги закурили разом только бы спрятаться в дыму, чтоб полковник не запомнил лица. Когда он урвал банк в семьдесят рублев – повисла гробовая тишина. Вместо колес стучали сердца. Некоторые не выдерживали напряжения, продирались через оцепеневших, выскакивали из вагона, и орали таким забористым матом, что труба паровоза выплевывала не дым, а их ругательства. Другие бранили Павлова, но тот суеверно оправдывался:
– Да не прокурил везенье, чтоб вас! Не сказал ни слова о Серебрянникове!
Лицо Серебрянникова обращалось человечьим, а глаза по-прежнему пугали: он хладнокровно водил острием взгляда по лицам тех, кто недавно смел произносить бессребреников. Взгляд выдерживали немногие. Вагон пустел. А те, кто оставались, со злобой пялились на Павлова.
– Пить надо было меньше! – упрекал грузный капитан.
– Да не пил я!.. – захлебывался бессилием Павлов, а толпа на пару с полковником посмеивалась над ним. Может, из-за страха, что все-таки их лица запомнит, а может, потому, что на Павлова было тошно смотреть. Сомнения замерли на его лице страдальческой гримасой, точно пантомиму показывал, пытаясь выдавить капельку сочувствия.
– Давай, играй уже! – жадно произнес солдатик, а затем повернулся к другу и сказал: – Ставлю пятак, что Павлов уйдет отсюда без штанов.
Павлову хотелось стереть насмешку с лица человека, учуявшего запах наживы, однако Серебрянников повелительно постучал пальцем по столу, и игра продолжилась.
Удача недолго благоволила полковнику. Павлов отыгрался и отвоевал право толпы потешаться над бессребрениковым. В вагоне вновь было не продохнуть. Когда у Серебрянникова не осталось и гроша, он подскочил и вцепился в руку Костомарову, вымаливая дать пару купюр. Тот неуверенно пожал плечами и дал, хотя мог просто подарить их Павлову.
Бессребреников рвал на себе волосы и, пробурчав несвязные проклятия, растолкав солдат – выбежал вон. Толпа ликовала. Павлова терли на удачу, как бронзовую статую. Особо предприимчивые принимали новые ставки на судьбу Серебрянникова: найдут повешенным или застреленным? А если эти ставки не сыграют, то офицеры решили часть поставленных денег дать Серебрянникову, чтобы он попытался отыграться. А то до Москвы еще день ходу, а тут такое противостояние!
Ночью Серебрянников навис кошмаром над койкой Костомарова. От него разило по́том и водкой. Лицо почернело от угля, словно пытался физическим трудом измотать алчность, но не получилось. Его взгляд поглощал брошь, которую Костомаров не успел спрятать в футляр.
– Говорил, будешь должен по гроб жизни? – молвила алчность устами Серебрянникова.
Костомаров чуть слышно произнес:
– Должен… должен… что-то должен…
– Прикройся контузией, прикройся-прикройся, – задыхался злобой Серебрянников.
Костомаров вздрогнул, почувствовав на плече стальной хват. Он боялся, что Серебрянников оторвет ему руку и забьет ею до смерти.
– Что, и слово офицерское для тебя ничего не значит? Хорошо, а слово, данное другу, тоже? – Серебрянников звучал до того естественно, что Костомаров устыдился и как-то неосторожно пододвинул футляр.
– Молодец, Костик, я знал, что ты верный друг, – схватил футляр Серебрянников и рванулся в сторону тамбура, где в дверях столкнулся с Павловым, который, взглянув на него, понял, зачем тот приходил.
– Ну ты и мразь, – не боясь различий в звании, процедил сквозь зубы Павлов.
– Проиграешься – прощу тебе такую дерзость, а теперь? – Серебрянников вдарил Павлову в живот, бедняга согнулся пополам, врезался лбом в пол. Ему помог подняться Костомаров, в чьем отсутствующем взгляде не было и толики понимания, почему Павлов обозвал Серебрянникова.
– Ничего, – произнес Павлов, когда откашлялся, – ничего…
Бессребреникову не везло. Он проиграл и футляр, и брошь, и то, что угрозами отнял у младших чинов. И каждый раз, когда звучал пронзительный вопль, Костомаров осторожно улыбался, боясь, как бы Серебрянников не прибежал с обвинениями, что брошь проклята. Но он пронесся мимо, и никто его не видывал до прибытия в Москву.
Едва сойдя с поезда, Серебрянников во всеуслышание обвинил Павлова в жульничестве, затем схватился за саблю и побежал выискивать его на перроне. В вокзальной суматохе никто не обращал внимания на Серебрянникова, пока он не закричал могучим басом: «Я тебя сейчас, собаку!» – и в тот момент не устрашился только Костомаров, забывший, какую опасность таил этот крик. Павлов крепко-накрепко сжал рукоять сабли. Выдохнул сомнения. И в момент, когда крик вновь прогремел в нескольких шагах, – доверился рефлексам: развернулся и рубанул Серебрянникова по шее, который только заносил саблю для удара. Он обронил её и с перепуганными, широко раскрытыми, налившимися кровью глазами схватился за рану, а затем, будто нарочно хотел, чтоб все запомнили момент падения, – рухнул камнем на перрон. Негромко, но суматоха, будто назло, закончилась. Увидавшие тело женщины завыли сиренами, мужья и братья затыкали им рты и закрывали глаза, чтобы в памяти не поселились мучения Серебрянникова. Солдаты обступили тело, посмотрели на Павлова такими одичалыми взглядами, словно собирались положить рядышком, но тот смекнул, чего они хотели. Павлов бросил мешок с выигранным около Серебрянникова. Началась возня. Поднялась ругань. Полковник криво усмехнулся и умер с мыслью, что вокруг собрались алчные скоты, а не люди.
Павлов ринулся в сторону извозчиков, вклиниваясь меж одних людей, меж других, протискиваясь, спотыкаясь и чертыхаясь, иногда перепрыгивая чемоданы и дурацких собачонок – чёрт бы их побрал! А когда слышал ругань в свой адрес, бросал через плечо горсть ругательств, от которых женщины задыхались гневом, а когда вспоминали, как дышать, – требовали у мужчин что-нибудь с этим поделать. Да было поздно – Павлов разогнался так, что его не догнала бы самая быстрая лошадка. Он загнал себя до того, что чуть не выплюнул лёгкие. А когда остановился, чтобы отдышаться, – согнулся и услышал, как застучало барабаном сердце и поползло в сторону рта. Стало страшно: вдруг выпрыгнет? И в момент, когда Павлов делал глубокий вдох, его схватили за шкирку, как мальчонку, и затянули в карету.
– Э, куд-а, ско… – Павлов проглотил недовольство, увидев мрачное лицо Костомарова, затем растерянно огляделся, сел поудобнее и ждал, кто первым заговорит.
За час Костомаров ни проронил и звука. За два единожды оглядел руку, будто задумался о последствиях, и как-то неопределенно кивнул, что Павлов решился заговорить.
– Зря бежим, ой зря, все бы подтвердили, что он на меня хотел наброситься…
– Не знаю, не знаю, а те, которым не досталось трофеев, сказали бы из-за обиды другое.
– Ум-г!.. – удивился Павлов и прикусил губу.
– Не бойся, приедем, посидим, обдумаем, как поступить… – растерянно произнес Костомаров, и Павлов загрустил, ведь на мгновение показалось, что к старому другу наконец-то вернулась память и былая уверенность.
Иногда Павлов поглядывал по сторонам, ища подсказку в пейзажах. Но, как назло, то небо было чистым, то кругом хоть шаром покати, даже не стоял кривой домишка, где во дворе сушились вещи, и, может, брюки колыхнуло бы ветром, и Павлов побежал туда, куда они указывали. Не было ничего. Никаких барашковых облаков, скачущих в сторону, куда можно сбежать. Никаких зазывающих криков. Даже лес был нем, словно все вокруг молчаливо потешалось над Павловым.
Иногда Павлов ронял взгляд на сердце, возле которого во внутреннем кармане лежал футляр. Если до убийства Серебрянникова он помышлял вернуть брошь в знак благодарности за деньги, данные на отыгрыш, то теперь побаивался. Он не хотел, чтоб в Костомарове селилось гадостное чувство, будто это взятка, будто это плата за соучастие в убийстве. А потому, покуривая, Павлов выдыхал грузные мысли и принимался сызнова в них копошиться, подыскивая другой предлог отдать брошь.
Когда Павлов пробудился, Костомаров сидел рядом с извозчиком и указывал дорогу. Он напоминал капитана, подарившему морю целую жизнь, знающего каждый его секрет. Он указывал то на линии горизонта, которые окрасились лиловым, то в темень леса, где и в самом деле продолжалась дорога. Извозчик понимающе хмыкал и не спеша дергал поводья. Это повторилось столько раз, что Павлов подумал, будто попал в скучный сон. И закончился тот, когда их у красивого именьица с бессчетным числом окон встретили слуги и девушка такой красоты, что Павлов укусил себя за губу, чтобы убедиться – это не сон.
– Матерь божья, кто явился? – девушка оттолкнула протянутую руку Костомарова, крепко-накрепко обняла и звучно поцеловала в щеку. Бедняга растерялся, но улыбнулся так, что Павлов смутился и отвернулся. Он растерянно озирался, пытаясь увидеть, где заканчивалось имение? В темноте, казалось, оно размером с небольшую деревеньку.
– Павлов? – осторожно произнес старикашка, а затем кивнул головой в сторону и прошептал: – Отойдем.
– Это вы отправили письмо? – еле слышно спросил Павлов.
– Да. Как Костя? – старику было больно видеть растерянный взгляд Костомарова, он поджал губы и отвернулся, чтобы не смущать Павлова.
– Иногда смотрю, а он будто бы вернулся. Даже взгляд такой же, того глядишь какую-нибудь байку травить начнет. А потом…
– М-да, Настасье, скажите, что брат идет на поправку, – не деликатничал старик.
– Хорошо, – понимающе ответил Павлов, и в тот же момент к нему подошла Настасья с Костомаровым под руку.
– Здравствуйте, Игорь Валерьевич, спасибо, что довезли моего братца!
– Приветствую-приветствую, – оробел от красоты Павлов и сжал фуражку так крепко, будто душил не ее, а себя. – Но лучше по фамилии, Павлов, – добавил он по-армейски, и Настасья засмеялась.
– Проходите, пойдемте внутрь, отужинаем, – протянула она локоток.
– Не помешало бы поговорить, – вымолвил Костомаров, и все посмотрели на него, ожидая продолжения, но он замолчал.
– Конечно, поговорим. Вначале отужинаем, пойдем, – потянула приехавших за собой Настасья.
Едва переступив порог, Павлов очутился в мире, который посетил однажды в юности. С того момента картинка, застывшая в памяти, оставалась нетронута, а теперь оживала точно в театральной постановке, ответственной за которую была Настасья. Она отпустила Павлова и ручкою, указывала, кому куда идти, кому говорить, что ставить, что убирать. Каждый встречный приветствовал Костомарова и был готов разрыдаться, увидев его отсутствующий взгляд. При взгляде на Павлова девушки краснели, а мужчины уважительно кивали. Кто-то назойливый, похожий на мальчишку, дергал его за штанину, и по началу он не обращал внимания, пока не почувствовал болезненный укол.
– Ты что за пакость к нам принес? И как она прошла сквозь эти двери? – поэтично вопрошал ни то ребенок, ни то старик, оставшийся размером по колено.
Павлов пригляделся и понял, что перед ним домовой.
– Какую пакость? Брысь!
– Я тебе сейчас брысь, – кольнул он карандашом Павлова в ногу.
– Ай, скотина!
– Кузьмич! – разозлилась Настасья. – А ну оставь гостя в покое!
– Он пакость к нам домой принес, а хозяин-то не заприметил совсем, головой бедный, повредился, – не стеснялся домовой. – Мои слова и обереги не работают против нее! Какая-то дрянь заморская!
Павлов не понимал, радуется домовой или потешается, он отличался от домового, жившего у бабы Клавы. Тот был вечно чумазый, со смешными, детскими наивными глазками и приятным голоском. Тот маленький дружок по имени Петруша любил молоко и рассказывать истории, от которых веяло наивностью, и баба Клава смеялась до слез. Этот же подлец походил на хозяина имения: в брючках, рубашке и жилетке, с блокнотом и охапкой карандашей, которыми тыкал и бросал в людей. Волосы темные, бакенбарды до половины щек, такие обычно просили сбрить, а ему шло! К носу его картошечному подходило и глазам до того круглым, что они вмещали в себя всю окружающую суету, и там еще оставалось место для подозрений.
– Что там у вас? – остановилась Настасья, и вместе с нею суета.
Павлов достал футляр, Костомаров прослезился потрепал Павлова по щеке, и сказал:
– Да я тебе подарок привез, сюрприз хотел сделать, – забрал он футляр и открыл.
Настасья запищала как ребенок, достала брошь и показала девушке по левую руку, затем старику брюзге, и все восхищались красотой русалки, хвалили Костомарова.
– Спасибо тебе, родненький, хоть что-то ты помнишь! – сказала она, обезоружив Костомарова, который не мог вспомнить, что он опять забыл.
– Заколдованная вещица, выбрось ее, хозяйка, молю! – просил Кузьмич, но, увидев суровый взгляд Настасьи, прошептал что-то невнятное и медленно, весь в раздумьях, поплелся куда глаза глядят.
– Чего встали? Живо-живо! Костю и Игоря надо кормить! – прикрикнула Настасья, и вновь все вокруг закопошились.
После ужина Костомаров и Павлов поведали о случившемся с Серебрянниковым. Настасья мрачно оглядела Павлова, и тот был готов поклясться, что на войне не видывал такого сурового взгляда. Настасья задумчиво пожевала нижнюю губу, и сказала, глядя на растерянного Костомарова:
– Муж приедет завтра, он в таких делах у нас… – Настасья призадумалась, поводила носком по полу. – Если вы ни в чем не соврали!
– Слово даю: так и было! – прикрикнул Костомаров.
– Костик, я верю и тебе, и Игорю Валерьевичу, он же присматривал за тобой… Ну что ты смотришь таким взглядом? Давай поговорим завтра, пожалуйста, – она с трудом сдерживалась, чтобы не разрыдаться. За вечер Павлов видел сотни таких же взглядов: никто не знал, как реагировать на секундные озарения Костомарова, мгновенную перемену лица и на то, как он смотрел в пространство, считая мошкару.
Наступила ночь.
Павлов долго ворочался, слушая как затихала жизнь в имении, пока оно наконец не уснуло. Завыли волки. Он вышел покурить папироску, вгляделся вдаль, но ни одного не увидал. Он ждал, пока холод парализует оставшиеся мыслишки, а после забрался под тяжелое одеяло и тут же заснул. Проснулся ни от кошмара, а от звуков копошения на полу. Что-то злобно пыхтело и бурчало, пыталось выпутаться из упавшего одеяла. Павлов посмотрел на сабельку, прислушался, узнал голос Кузьмича, приподнялся и со всей силы плюхнулся на матрас.
– Черт бы тебя побрал, ну кто так делает!? – взорвался злобой домовой.