
– Верь мне
– Но что же с прошлыми служанками? – встала и Элиза.
– Они добавляли им в напитки слишком большую концентрацию своего «волшебного порошка», те слепли, а затем их конечности медленно отмирали.
– Откуда ты знаешь?
– Я видела это своими глазами, – девушки стали прогуливаться по рядам. – Передо мной убили девушку лет восемнадцати – я стала на её место.
– Но почему тебя не напоили?
– Напоили, – посмотрела на Элизу, – но существуют адсорбенты, – улыбнулась, – наши верные друзья.
– И «мама» знает?
– Сначала она не догадывалась, затем стала замечать, что я разговариваю с самой собой, а как– то ночью, когда спустилась за водой, – указала в сторону кухни, – нашла ключ, а затем и щель в стене шкафа, – показала то, что прокручивала его, – но не учла то, что «мама» сторожит эту дверь ночью, играя в шахматы.
– Она нашла тебя?
– Нашла, а я уверяла её, что луначу.
– Поверила.
– Поверила! – сказала со смехом. – И верила, пока не появилась ты.
– Поэтому ты игнорировала меня? – в ответ Мона кивнула головой.
– Я хотела подставить тебя, – прикрыла глаза, – хотела уверить Симона, что ты не его сестра, – он быстро сводит счёты с такими, но ты неплохо справлялась, а затем вовсе заступилась за меня, – посмотрела на девушку. – Я благодарна тебе.
– Давай сбежим, – Элиза остановилась.
– Я пыталась, но выйти отсюда нереально, – остановившись, пожала плечами, – Каролина всегда дома, «папа» – собирает виноград, а Симон, бывает, проскальзывает в свой маяк, когда чайки летают.
– Но завтра же игра в шахматы, – вспомнила Элиза, – это отличный яыповод выйти наружу.
– Ты права, – улыбнулась Мона, – я могла бы испечь вам немного голландских булочек с ядовитым алкоголем отсюда и без, – указала на бочку, – она выпьет отравленный, а ты – нет.
– А затем?
– Нужно найти лодку, которую она спрятала после смерти матери.
– И где она может быть?
– Думаю, я найду её.
Отставшие от времени и жаждущие внимания
Так не должно было быть – битый пиксель на экране монитора.
На стенах служащих образовательной системе вы ожидаете увидеть портрет главы государства, лицо их матери, детей или кошки, кучу бумажек с надписью «сертификат» или фотографии с церемоний вручения важной награды – всё, что угодно, но никак не пустое «ничего» без рамки, как у Марка Питерса – нашего директора, наблюдающего за школой со скрещенными руками за спиной.
Мне дали возможность смыть с лица грим клоуна, одели в школьные рубашку и брюки, большие меня в два раза, отчего я походила на дворового рэпера, и посадили напротив директора в скучный и серый кабинет рядом с его вылизанным сыном.
– Ваша проблема, Элиза, – Маркс Питерс стоял к нам спиной и монотонно разговаривал с окном, – не в том, что вы вылили на себя флакон спирта, не в том, – покашлял, – что вы сняли свои брюки и решили позировать тюленя, не в разрушенном театре и не в его теперь пошлом виде, – наконец повернулся и глянул на меня, – а в Вас самой: вы – главная трагедия сегодняшнего вечера.
В такие моменты хочется верить в то, что мы, как и нерадивый школьник Уинстон Черчилль, способны на что-то великое, но в голову приходит лишь мысль о том, что ты – это ты, а не успешный британский политик, не пример случайной славы и бескорыстного трудолюбия.
– Мы терпели, – поджал губы. – Мы терпели жалобы на якобы ваши с товарищами проделки, ваши недавние прогулы и были готовы терпеть вас следующий выпускной класс, – стал ходить кругами вокруг нас и своего пустого стола, пока я наблюдала за птицей в окне, – но вы не оставили нам выбора.
– Вот– вот, – произнёс безжалостный Леви.
– Искусство как источник вдохновения не летало в вашей голове, пока вы были в театральном зале? – стал сзади меня. – Не уж то вы настолько прониклись им, что решили войти в образ безбашенной и ревнивой жены, встречающего мужа дома?
– Точно, – со смехом произнёс Питерс младший.
– Леви, – прикрикнул директор, подойдя к рабочему столу. – Ты бы постыдился открывать свои рот! – стукнул кулаком по столу. – Твои выходки стоят больше, чем этот выход Элизы в театре, – вздохнул. – Это огромное везение сидеть тебе здесь, а не в какой-нибудь исправительной колонии.
– Это была я, – чётко произнесла я.
– Элиза, мы и так поняли, что на сцене лежала ты, а не Ренда Хейнс, – пронырливо сказал директор.
– Всё, – произносила я, наблюдая за тем, как птица облетает крышу за крышей. – Всё то, что вам рассказывали раньше, было правдой, – тогда Леви посмотрел на мои прослезившиеся глаза.
Тогда на стуле в кабинете директора мне стало стыдно за всю ту человеческую боль, что мы приносим друг другу каждый день, когда ссоримся и молча миримся, когда озабоченно контролируем или вовсе не обращаем внимания, когда врём и прощаем, когда влюбляемся и когда бросаем. Говорят, что у всего на свете есть причина. И я боялась, что той самой «причиной» чьего-то разочарования, не говоря уже о смерти, стану я.
– Элиза, – со всей своей строгостью Маркс Питерс обратился ко мне. – Вы хотите сказать, что все те заявления, с которыми приходили ко мне люди последние три года, было правдой?
– Да, – нервно кивнула я, проронив слезу. – И я делала всё это одна.
– Без ваших товарищей.
– Они были под боком, – глотнула слюну, – но делала всё это я сама.
Может, жизнь и не научила меня правильности выбора, школа – решению квадратных уравнений, родители – уважению к себе и рыбалке, но весь тот пройденный путь, все те слова, которые я слышала от Вильгельма, все промахи и падения дали мне понять, что за пределами моей тысячи миров, были и те, чуть более скромные и бедные, нуждающиеся в помощи и, может, не лучшем, но неплохом образовании, пока я заслуживала быть наказанной за всю свою ложь.
– Леви, – посмотрел на него, – выйди.
Вся та искра и радость за моё несчастье у того мальчика, час назад размазавшего торт по моему лицу, скрипя дрожащими ногами, вышел из кабинета и оставил на с директором снова наедине. Но тогда у сцены тот лишь подошёл и с небольшой жалостью предложил помощь, а сейчас был готов уткнуть мою голову в пакет с протухшими яйцами.
– И я верил тебе, – присел на свой стол. – Старый дурак, – потёр свои глаза, а затем активно ими поморгал, глядя в потолок.
– Мне жаль, – смотрела в то же самое окно, но уже без птицы.
Почему-то что-то вечно и без угрызений совести подталкивает нас всё ближе к пропасти под названием «ложь». Но бывает, люди сами просят: «Соври мне», потому, что им будет проще бороться со сладкой ложью. Но, может, проще обходиться вовсе без слов, нежели бояться горькой правды?
– Так не годится, – покраснев, сказал Маркс Питерс. – Я был готов поверить в любую чушь, но не в такое зверство, – дикими глазами посмотрел на меня. – Разве люди разумные так поступают?
– Я могу объяснить, – тихо проговорила я, вытерев вытекающие из глаз слёзы.
– Уже поздно, – встал. – Мне стоит позвонить твоему отцу или твоей матери, – снова подошёл к окну.
Мне казалось, что мама не вынесет такой правды, но затем вспомнила, что она не узнает о ней до самого вечера, ведь работает.
– Очень жаль, но отцу, – нехотя, ответила я, поглядывая за падающими вниз листьями.
Я любила жаркую осень, но ненавидела пекущее лето – мне нравилось менять правила сезонов, но со временем кажется, что и холодная осень ничем не хуже тёплой, а жарчайшее лето кажется подарком.
Во втором классе у меня не получалось плавать потому, что я боялась воды, и отец, посмеявшись, лишь сказал, что мои страхи оправданы – тогда я бросила плавание. В пятом классе я не могла быстро бегать из-за того, что мои стопы стоят неправильно, а он, бурча что-то в газету, стал рассказывать о том, как его друг по парте всю жизнь пробегал, а в конце своего пути остался ни с чем – я оставила и это увлечение. В тот вечер в восьмом классе отец пропустил моё выступление в театре, а с ним и шанс помириться со мной – тогда я бросила театр. И занималась я лишь французским, на который меня отправил отец и который я до жути ненавидела. Всё, к чему бы я не прикасалась по собственной инициативе, всё, за что бы я не бралась и в чём не чувствовала поддержки, обходило моё запуганное внимание.
Но в тот день, пока я прожигала часы в кабинете Маркса Питерсона, а Леви катался на своей красной машине, отец всё же приехал. Впервые за очень долгое время я посмотрела на него, а он – на меня своими жалостными глазами, кричащими о том, что ему тоже больно. Мы были, как корабль и айсберг, которые бьются друг о друга в конце. И тогда мне пришлось выйти и наконец оставить окно, директора и моего отца наедине.
– Вы же знаете, как место в жизни детей должны занимать родители? – спросил у моего отца директор. – в ответ он, сидя на том же стуле, что и я, кивнул головой. – Раз уж на то пошло, то какое место занимаете у Элизы Вы, мистер Броер? – Маркс Питерсон присел на стол.
– Мы с женой в разводе, – ответил отец, но директор молчал. – Я затрудняюсь ответить.
– Моя мать была заядлой алкоголичкой и всю жизнь пила, но каким-то чудом у неё получилось любить меня, – улыбнулся, – хотя я никогда этого не ощущал. Но Вы посмотрите на меня, – встал, – разве я алкоголик?
– Нет.
– Не стал, – повертел указательным пальцем, – потому, что отпустил все детские обиды и стал заниматься собой. Но это огромное везение!
– Что?
– Собрать себя по кусочкам, несмотря на все неудачи, понять, почему мама пила, и взять силы двигаться дальше, – присел обратно. – И я желаю Элизе того же.
– Вы не исключаете её? – с небольшой радостью спросил мой отец.
– Мистер Броер, вся наша жизнь – это учение, а вашей дочери стоит начинать с чего-то учиться: она доходит в школу это полугодие, а затем, к сожалению или счастью, покинет нас и, может, поймёт, что школа – это не «потому, что пришлось», а огромный путь длинною в «навсегда».
Я думаю, когда люди говорят, что «это навсегда», то имеют в виду свою жизнь: лет семьдесят или от силы девяноста.
– Но я поговорю с ней, – стал уверять директора мой отец.
– Уже поздно, мистер Броер – Вы опоздали, – прошёлся к своему рабочему стулу, – нужно было начинать лет десять назад, когда она только ступила на порог этой школы.
– Но я хотел прокормить их всех, – закрыл лицо руками. – Где брать время, если его и так мало? – поднял свою покрасневшую голову.
– Вы знаете, – Маркс отвернул голову в сторону, – мой отец всегда твердил мне, что «лошадь убьёт капля никотина, а человека – труд, если он будет вспахивать землю вместо неё». Так вот скажите мне: стоит ли земля, на которой вы пашете, той самой капли никотина?
Пока я стояла в пустом коридоре, ощущение скоротечности времени в прямом и переносном смысле убивало меня. Около часа мне приходилось гулять из одной половины проходного двора в другую, а уборщице – вытирать натоптанные мною следы.
– Элиза, – отец в своём новом костюме вышел из кабинета, весь потный и напряжённый. – Пошли, – приобнял меня за спину.
– Я отчислена? – со страхом спросила я.
– Да, – ответил отец, – но это не беда, – нервно улыбнулся, – у нас ещё вся жизнь впереди: поменяешь сотни школ, колледжей, – мы вышли на улицу.
– Почему ты не ругаешь меня? – с недоумением спросила я, спускаясь по лестнице.
Сейчас же осень переменчива. Вчера шёл дождь, а пару часов назад палило яркое солнце, не нуждающееся даже в моём листике – я не знала, что поменять в этом октябре.
– Меня за всю школьную жизнь вызывали к директору десятки раз, – нервно посмеялся, – а ты провинилась всего раз – и тебя выгоняют. Раз уж на то пошло, то в «такой» школе стоит выгонять половину!
– Он не рассказал тебе того, что произошло? – мы шли к нашей машине по вечернему асфальту, пахнущему сыростью.
– Рассказал, что ты разгромила театральный зал, – открыл для меня дверцу, – но говорил он постоянно расплывчато, – захлопнул, – медленно и слишком нравоучительно, – сел в машину.
Наш директор, Маркс Питерсон, был из тех бедных людей, что любили своё дело и были готовы отдаваться ему до конца жизни, несмотря на погоду, удары в бок и слова в их адрес. Но мне всегда казалось, что такое мужчина, близкий к счастливой старости, за всю свою жизнь должен был наконец получить своё «чудо», но почему-то так и остался в этой полуразрушенной школе.
– А мама? – растерянно спросила я.
– До конца полугодия ей необязательно знать, – мы выехали, – а пока я буду искать тебе новую частную школу, – посмотрел на меня в лобовое. – Давно пора было подумать об этом.
– И Арнольд?
– У него проблемы?
– Мы в одной школе учимся – у нас одни и те же проблемы.
– Посмотрим, – строго ответил отец.
Здесь не было условий – это не задача, а значит и решаться она не будет.
– И куда мы? – обиженно спросила я.
– А ты не знаешь? – вопросом ответил он.
Вечерней город гудел, пока фонари горели над человеческими головами. Все, свободные от работы и учёбы, наконец выходили на его улицы, то поя песни, то расхаживая по кофейням, то гуляя парами. Мы же подъехали в старому кафе-мороженому, где раньше проводили с отцом время, и, выйдя на прохладный воздух, радостно переглянулись, пока между нами проходила галдящая толпа детишек.
– По мороженому? – спросил отец.
– Разве что по одному, – смущённо ответила я и открыла дверь.
За всё время, пока нас здесь не было, эта сеть морожениц значительно расширилась, а места в помещении стало гораздо больше: они выкупили соседнее здание. Появились те самые столики, за которыми сидят семьи и за которые тогда сели мы.
Над нами светила странная лампа-хиппи, отражающая яркий оранжевый свет, на столе лежала пара крошек от рожка, на которые я сразу обратила внимание, а на фоне играла какая-то успокаивающая мелодия, которую я, кажется, слышала. Отец, отложив в сторону пиджак, посмотрел на меня с некоторой долей гордости и спросил:
– Пломбир?
– Да, – радостно ответила я, забыв все предыдущие годы нашей жизни.
Ожидание всегда раздражало меня: несмотря на небольшую наполненность зала и прохладную этим осенний вечером осень, очередь всё же была.
– Пломбир, – принёс рожок с двумя шариками. – А мне – клубничное, – сел напротив меня.
– Ничего не меняется, – я покрутила голову вправо-влево. – Разве что свет здесь стал напоминать старость.
– Он всегда таким был, – местами говорил с набитым ртом. – Просто приезжали мы сюда до того, как солнце опускалось, а то мама была недовольна.
– Приезжали до того, как опускалось солнце, не поэтому, – разозлилась я.
– А почему? – с усмешкой спросил он.
– Мне уже не десять: зачем ты врёшь? – насторожилась я, перестав облизывать пломбир. – Ты привозил меня сюда каждый раз в одно и то же время и боялся, опоздав, забрать свою девушку не вовремя, а одним прекрасным днём ты вообще попал в аварию из-за своих планов.
– Разве это не описывает меня как пунктуального человека?
– Пунктуального? – недовольно спросила я. – Ни черта ты не пунктуальный! – вскрикнула я. – Где ты был три года назад, когда я выступала?
– Где ты выступала?
– Театральный кружок, – капли подтаявшего в моих руках мороженого падали на пальцы. – Он был важен для меня тогда.
– Это же детская, – пытался подобрать слова, – мелочь!
– Мелочь, – покивала головой, – настолько же незначительная и глупая, как эта встреча, – взяла куртку со своего мягкого сидения.
– Прекрати, – посмеялся, переводя весь наш диалог в шутку.
Тогда, подойдя к отцу ближе, чем на метр, я наконец сделала то, что хотела с того дня, как он купил мне не любимое мною клубничное мороженое, – уткнула его же рожок в его новую белую сверкающую рубашку.
– Новую купишь, – сказала я, закинув на себя куртку, пока он с открытым ртом глядел на меня, – это же мелочь, – вышла из кафе.
Мой отец постоянно и безусловно врал всем вокруг. У лжи точно был дар убеждения. Она бегала за ним, как собачка за палкой, но, если для меня это была всего лишь игра, в которую я погрязла, то для него – отдельная жизнь.
Они врут нам.
Врут, когда мы нервно звоним им ночью, когда спрашиваем о простых вещах, когда гуляем по парку, когда поднимаемся по лестнице домой, когда смеёмся, когда плачем.
Врут нам в лицо, стоя у нашей фигуры, обнимая, целуя, обещая.
Врут всегда и всюду.
Врут. Патологические лгуны, запутавшиеся в своих словах, создающие сотни миров.
«Завтра вы и себя, и меня с трудом вспомните»
Утро в Карлингене встречало нас радушным солнцем, звуками орущих чаек и длинными лужами, по которым хотелось прыгать. Элиза, проспав всего пару часов, проснулась и, потянувшись в одной своей детской футболке, решила наконец поискать свои пропавшие вещи и обычскать всю комнату, начиная со шкафа и заканчивая кроватью.
– Собака, – поругалась она, как вдруг услышала стук в дверь. – Входите, – прыгнула обратно на постель.
– Элиза, – зашла в комнату наряженная «мама». – Субботнее солнечное утро, – глянула в окно, – так вот: почему бы не составить мне компанию и не попробовать себя в шахматах? – улыбнулась девушке.
– Почему бы и нет? – с радостью ответила Элиза и добавила: – Вы случаем не знаете, где мои вещи, с которыми меня забрали сюда?
– Нет, – с полной уверенностью сказала женщина. – Зачем они тебе?
– Там есть то, с чем я не мог проститься, – ответила девушка. – И мне жаль, – расстроено посмотрела в сторону.
– Если ты начинаешь новую жизнь, то с прошлым всё же стоит проститься, Элиза, – сложив руки впереди себя, сказала «мама». – Я буду ждать тебя внизу, но можешь не торопиться: Мона обещала испечь нам свои фирменные булочки для прогулки в город.
– Хорошо, – ответила Элиза, и в ответ женщина вышла, громко стукнув дверью.
Но разве утро было по-настоящему солнечным? Создавалось впечатление, будто это было затишье перед бурей, а те самые жёлтые лучи, прокатывающиеся вдоль комнаты, ни что иное, как подстроенный мираж для игры в шахматы.
Вся та придуманная Симоном жизнь и подкреплённая ожиданиями девушки, теперь казалась Элизе одной сплошной ложью. Сколько бы лет не проходило и слов не было ей сказано, ей хотелось доказать самой себе, что всё то враньё, выпущенное из её рта, помогает людям и ей самой справляться с болью. Кто-то спрашивал её о том, как она борется с потерями близких людей, но та отмалчивалась или вовсе говорила, что ничего, кроме сожаления, не чувствует.
И те вещи, чью необходимость она не могла себе объяснить, наводили её на мысль, что «новая жизнь», как бы её не представляла «мама», никак не должна прощаться с прошлой, а лишь быть вытекающей и с моментами ностальгии о том, как раньше было хорошо, но ведь «завтра будет лучше».
Зато запах пирожков напоминал её дом и удивлял отсутствием, как ночью выяснилось, аромата того самого барного арманьяка. Элиза, одевшись не в самую стильную одежду вышла из комнаты и, прослеживая нотки духмяного ощущения беззаботной старости, спускалась вниз по лестнице.
– Элиза, – крикнул Симон, – не расстраивайся, но меня снова не будет, – улыбнулся.
– Я не расстроена, – спустившись с крайней ступеньки, ответила она, – только рада тому, что ты занят чем-то, – подбежала близко и, на удивление, крепко обняла, прокладывая путь к карманам.
– Я польщён, – сжал её тело, но тут же почувствовал то, как Элиза резко от него отстранилась.
– Тебе пора, – с радостью сказала Элиза в ответ на смущённое лицо парня и вприпрыжку побежала на кухню, ориентируясь на запах мучного.
– Хорошего дня! – крикнул «брат» ей в след.
– Точно! – ответила девушка.
– Попрощалась с Симоном? – спросила красящая своё лицо мама, сидящая в столовой перед кухней.
– Да, – ответила Элиза.
– Тогда время переодеться, – отложила косметику в сторону и, взяв «дочь» за руку, потащила в гардероб.
Полный одеждой, которую Элиза видела лишь в журналах, обувью, пялящую на неё в очереди в магазинах, аксессуаров, которые она замечала лишь на полках дорогих магазинов, восхищал Элизу.
– Я и не знала, – с улыбкой до ушей разглядывала вещи она.
– И не узнала бы, – провела рукой по спине «дочери» женщина и подошла к вешалкам с платьями.
– Откуда столько всего? – спросила девушка.
– Так скажем: со всего света, – выбрала белое. – Но пойдёшь ты в моём любимом, – показала его Элизе.
– У меня никогда такого не было, – сказала она, пощупывая ткань.
Платье, которое девушка надела бы только на праздники, сияло своей жемчужной текстурой и, прикрывая всё тело, выделяло все его достоинства. Надев его, Элиза приобрела новый окрас: тёмные пряди волос перестали казаться несуразными, все следи от подростковых прыщей казались со стороны веснушками, большие карие глаза были наливными яблоками, а кривой нос украшал девушку и указывал на её всю ту же аристократичность.
– Оно волшебное, – прошептала себе под нос Элиза.
– Сразу видно, – посмотрела из-за её спины, – моя девочка, – погладила по плечу. – Но нам пора.
– Мона закончила с выпечкой? – спросила девушка.
– Думаю, да, – ответила «мама» и пошла в направлении кухни. – Пойду заберу – и мы выдвинемся.
– Я сама, – остановила за руку, – хочу показать ей платье.
– Хорошо, – с определённым недовольством ответила «мама».
Выбежав из гардеробной в своём «волшебном» платье, Элиза мигом очутилась на одной кухне с замученной служанкой, носившейся из одного конца комнаты в другой.
– Готово? – спросила она, переступив порог и прикрыв за собой дверь.
– Готово, – ответила Мона, скидывая капли пота со лба.
– Посмотри! – вскрикнула Элиза, покружившись вокруг себя. – У меня никогда не было платьев – и теперь оно моё, – улыбнулась во все двадцать восемь зубов.
– Передумала оставаться? – настороженно спросила служанка, перекидывая булочки в корзинку.
– О чём ты? – уголки губ опустились вниз.
– Я устала, Элиза, – опустила голову. – Бегаю здесь с самого утра, – стала говорить тихо, – чтобы сделать всё незаметно.
– Но теперь этому всему пришёл конец, – подошла ближе, подбадривая подругу.
– Я желаю этого, – сказала Мона, передав Элизе таблетки. – Это адсорбенты – прими их на всякий случай, – убрала платок с булочек, лежавших в корзинке. – Те, что в красной бумаге – тебе, те, что в жёлтой – «маме».
– Хорошо, – ответила девушка, достав из кармана ключи. – Симон хранил эту связку у себя в кармане брюк.
– Элиза! – прокричала шёпотом. – Это прекрасно, – положила себе в фартук.
– Почему так долго? – резко и со всей строгостью открыла дверь женщина.
– Мона закончила, – сказала Элиза, повернувшись к женщине, пока та допытливо смотрела на служанку.
– Да, хозяйка, – сказала она, став у раковины и вымывая противень.
– Выходим, Элиза, – забрала корзинку с мучными сладостями и, крепко взяв её за руку, повела на улицу. – Лукас! – позвала собаку, уже спускающуюся по лестнице вниз. – Пойдём, малыш, – сказала она большому псу.
Лучи октябрьского солнца ослепили девушку, бывавшую на улице в последний раз около двух дней назад. Она наконец увидела и то самое море, чей отблеск видела лишь со второго этажа особняка, и тех самых чаек, чьи крики постоянно слышала в комнате, и тот самый виноградный сад, чью историю не уместить в голове.
– Я так давно не была здесь, – раззявив рот, сказала Элиза. – Я хочу бывать здесь чаще.
– Посмотрим, – женщина, не отпуская руку девушки, вела её в город.
– Больно, – оттянула её с воплем Элиза, остановившись посреди дороги, а с ней застыл на месте и обеспокоенный пёс.
– Не бузи, – покрутила указательным пальцем вокруг лица Элизы, – а то вовсе пойдём домой.
– Не бузю я, – недовольно сказала девушка, – но можно быть нежнее с собственной дочерью.
– Пошли, – «мама» схватила её за руку и, чуть смягчив хватку, повела дальше по уже знакомым улицам Карлингена.
Все те же наигранно улыбавшиеся и вечно работающие люди, приехавшие сюда по ошибке, теперь вызывали у Элизы страх: а что, если они вовсе набросятся на неё? То, на что ей указала Мона, теперь казалось не мелочью, а в тот день только и делало, что кидалось в глаза: всё здесь теперь было чересчур правильным, оттого и отталкивающим. Крик «я не хочу так жить!» был как палка о двух концах.
– Что Симон делает в маяке? – старалась отвлечься от раздевающих её взглядов прохожих.
– Он охотник, – ответила улыбающаяся всем «мама», – поэтому ловит хищников.
– В маяке? – с усмешкой спросила Элиза, как вдруг до неё дошла нужная в тот момент мысль.
– А как же?
Та самая тушка, что семья ела в первый день, вечные крики чаек, которые, по словам жителей, появлялись, но тут же исчезали, внезапные уходы полоумного Симона в маяк – всё вела девушку к пониманию чего, чем она питалась все эти дни, пока не была больна.
– Долго идти? – устав идти на небольшом каблуке, спросила девушка.